Галина Принцева. Память любви

Цвeтение
* * *
Вереск цветет.
Вереск.
День, и неделю, и вечность…
Мир прозрачною дверью
распахнулся навстречу
розовому цветенью,
розовому дыханью,
красоты возрожденью,
красоты угасанью.
Великолепна жертва —
чудо самосожженья!
Беззащитна, бессмертна
древняя боль цветенья.
Мир, ты горишь горем.
Порохом пахнет ветер.
Жгучим, лиловым морем
вереск цветет.
Вереск.
* * *
Отворяются двери —
и приходит любимый,
майский мед,
милый голос,
отблеск ясного света.
По некошеным травам
мы с тобою бродили —
ах, куда уходили!
Опоило нас счастье.
Ночь нежна для тебя,
зноен день,
весел вечер —
отворяются двери,
и приходит любимый.
Звон тревожной капели,
листопад,
звезды снега —
майский мед,
милый голос,
отблеск ясного света.
* * *
Одуванчиковый луг,
золотистый, словно солнце,
безмятежный,
жаркий,
сонный,
идеально четкий круг.
Одуванчиковый луг,
светлый,
дымчатый,
летящий,
испаряется над чащей
леса, что молчит вокруг.
* * *
Неяркий свет,
нежаркий свет,
чуть розоватый свет —
ожил багульника букет,
январский наш букет.
Недвижна стужа за окном,
туманным и седым —
но дом согрет твоим теплом,
цветенья легкий дым!
В хрустальном льду взрастил звезду
всем бедам вопреки
шальной,
апрельский,
пряный дух
оттаявшей тайги.
* * *
И будет дождь.
И будет дом.
И я останусь в доме том.
Мне нитки крепкие дадут,
сырого паруса лоскут.
Я буду шить под стук дождя,
иголкой светлою водя.
Итог:
во избежанье бед —
рубашка с крыльями тебе.
Чтоб улыбнулся,
и надел,
и вышел в дождь —
и улетел.
* * *
Разлюбила? Разлюбила!
Так капель по стеклам била,
и под этот частый стук
час твой стукнул, милый друг.
Март, насмешливый и нежный,
все смятенья смел небрежно
и улыбкой голубой
улыбнулся над тобой.
* * *
Злющий куст караганный,
верблюжья колючка…
Вдруг зеленую степь
и лиловую тучу,
напоенные жаром июльской земли,
золотые, как солнце,
костры обожгли!
А над царственно-свежим,
медовым свечением —
бесконечное лето
в изнеможении.
Эта щедрость,
избыток,
этот жизненный пир —
этот знойный,
бескрайний,
смеющийся мир!
* * *
Шиповник цвел.
Шиповник цвел.
Над ним сгорали жарко пчелы.
И звон их, золотисто-черный,
как мед, был сладок и тяжел.
Шиповник цвел.
Шиповник цвел.
О, мудрость майской пасторали
Соседи простыни стирали,
смеялись
и дразнили пчел.
С тех простыней вода текла,
свежей голубизны небесной.
Она была его невестой.
Потом — от сердца умерла.
Но перед тем, как умереть,
она в шиповнике том алом
его так сладко целовала,
что силы не было смотреть!
Кто их по краешку провел
и той воде велел пролиться?
Ребенок не успел родиться.
Шиповник цвел.
Шиповник цвел.
* * *
Тебя зовут тревога и любовь.
Ты вновь идешь души моей коснуться.
Все двадцать восемь лет моих смеются,
узнав отрадный звук твоих шагов.
Постой!
Как ночь апрельская темна!
Как бледен блеск луны светлозеленой!
Какое ожидание тепла
таит весенний воздух воспаленный!
Тревожен шум сиреневых аллей.
Здесь все полно предчувствием цветенья.
По переходу вниз — скорей, скорей
сбежать, считая легкие ступени.
Тебя зовут тревога и любовь.
Но я нема — и ты проходишь мимо.
Прости.
Нам всем порой необходимо
услышать чистый звук твоих шагов.
* * *
Когда расцветает дикая роза —
все идет кувырком.
Цветет волшебно дикая роза
перед чьим-то чужим крыльцом.
Не место ей здесь, в чужом огороде,
при всем простом и честном народе.
Не место ей здесь, красотке и злючке.
Она по ночам бывает в отлучке.
Спроси-ка ее: ты где была?
Спроси свою розу: ну, как дела?
Она не ответит,
она тебя высмеет,
чаша ветра,
цветов
и листьев.
* * *
Боярышник над снежною водой,
цветущий —
над прозрачной, ключевой.
Здесь мама моя девушкой ходила,
искала светлой, солнечной судьбы.
Как много было горя и борьбы,
как выстужена декабрем могила!
Боярышник над чистою водой,
цветущий —
над прозрачной, ключевой…
* * *
Время сеять — время убирать.
Время жить — и время умирать.
Время — сети жгучие сплести,
время — разорвать их и уйти.
Время помнить — время позабыть.
Только время, чтоб тебя любить,
все уходит — дальше и верней —
к горизонту осени моей.
Maтеринство
* * *
И тьма,
и свет.
А их единству — нет.
Немыслимо подобное единство.
Извечная идея материнства —
затея света
темноте вослед.
* * *
И первый снег —
как тихий смех
на голову твою.
Под незаметной цепью вех
сокровище таю.
Пускай твой взгляд
и голос твой —
пустое колдовство!
Я отвечаю головой,
чтоб с этой маленькой травой
не сталось ничего.
Она под снегом расцвела,
глаза ее ясны.
В лиловый март она была
предвестницей весны.
И первый снег —
как тихий смех
на голову твою.
Под незаметной цепью вех
сокровище таю.
* * *
Заворожить мгновенья тишины —
и пусть плывут вокруг спокойно вещи.
Пусть зеркала сияющий овал
тихонько увлечет с собою стены,
пусть кружится и пол, и потолок,
луна в окне,
в аквариуме рыбы.
Мурлычет ночь нижайшею струной.
В кроватке светлой безмятежна дочка.
Спи, маленькая!
Маленькая, спи.
Все для тебя готово в этом мире —
апрельский ветер, бьющий прямо в сердце,
лицо, отчаянно упавшее в ладони,
рассвет пьянящий
и закат холодный —
все,
все, что люди жизнью называют.
* * *
Далекий месяц падающих яблок,
до боли милый,
в ладонях теплых, мой иззябший зяблик,
покойся с миром.
Для доченьки моей русоголовой
я ноги больно травами колола,
с угасшими полянами сквозными
придумывала ласковое имя.
Ее дожди неяркие встречали,
ее цветы нежаркие венчали,
я песни пела,
колыбель качала —
вот счастья беззащитное начало.

Дожди.
Опять трава зазеленела.
Сентябрь, сентябрь.
Дыхание полей.
А в волосах мерцанье нити белой,
и взгляд все тише,
глубже и светлей.
О, в платьице оранжевом моя!
Бежать с тобой прекрасным мокрым лугом.
Забыть все оскорбленья бытия,
свой легкий бег свершая друг за другом.
* * *
Ребенок пел с собой наедине.
Слова сплетались в простенькие строчки.
Там было все:
и солнце на стене,
и желтые осенние листочки.
Резвилась муза:
вот крадется кот.
А у кота — смотри —
больная лапа.
И может, скоро облако придет,
и может,
может даже дождь закапать.
Все креп неверный, зыбкий голосок,
свивал гнездо тончайшего уюта.
И — радости живительный исток! —
мы разом загрустили почему-то.
На кухне шумно хлопотал сосед.
Соседка шла сердито на работу.
А внучке — никакого дела нет
до взрослой жизни, грусти и заботы.
Смеющаяся, с кисточкой в руке,
похожая на всех детей на свете —
но тонкий лучик солнца на щеке
ее одну неслышным знаком метит.
Взгляни:
светясь в распахнутом окне,
про все забыв, она выводит рьяно
Уже о том,
как в дальней стороне
Жила-была царевна Несмеяна…
* * *
На детском забытом рисунке,
хранимом двенадцатый год,
отвергнув диктаты рассудка,
наивная сказка живет.
Продуманно, четко и нежно
за рамку листа уходя —
высокое серое небо
и улица после дождя.
Мальчишка смешон и рассеян,
зато он постиг наизусть
апрельскую тонкую зелень,
сентябрьскую свежую грусть.
Смотри: он совсем не случайно,
последний мазок проведя,
связал, сочетал их печальной
серебряной нитью дождя.
Сейчас он подходит к такому,
чему обучают не тут.
Конечно, и в классе, и дома
жестоко его засмеют.
Грустит, над сырой акварелью
повинной склонясь головой —
а золото мокрых деревьев
сияет над первой травой.
* * *
Прекрасный сон сегодня мне приснился:
я вновь больна ребенком нерожденным.
И, вслушиваясь в новую себя,
вдруг вновь и потрясенно ощущаю
и сладкий стыд,
и теплоту,
и тяжесть.
Зачем ты мне, негаданный малыш?
С моей ли одинокою природой
делить с тобою дни мои и ночи,
и колыбельку светлую качать?
Но властно и внезапно все решила
пьянящая потребность материнства:
взять на руки живой и теплый сверток,
бутылочку наполнить молоком —
и инстинктивным, женственным движеньем
Унять надежду, страх,
любовь и голод…
О, знаю, знаю, это все знакомо!
Я день пою,
ночь — не смыкаю очи,
и. вновь идя отраднейшей дорогой,
я вновь права, как вечно правы птицы
с их вечной верой в сотворенье гнезд.
Все было так отчаянно-реально,
что я, проснувшись, долго не решалась
открыть глаза и посмотреть вокруг.
Неужто впрямь мой дом переменился?
Неужто впрямь в рядок с кроваткой дочки
вновь колыбель прозрачную поставят —
и в ней другая дочка заживет?
Но тихо и знакомо все вокруг.
В окне — луна,
и пестрые игрушки,
причудливо разбросанные, дремлют.
Я поняла: все было наважденьем —
и, вновь тепло и сладко засыпая,
прислушалась к тому, что бормотала,
пророчила ночная тишина.
Meтель
* * *
В пустынном воздухе возник
и резко прокатился крик.
Звериный?
Птичий?
Человечий?
А лес молчал, далек и вечен.
Темнели тихие поля,
к зиме готовилась земля.
Чей зов страданьем обезличен?
Звериный?
Человечий?
Птичий?
Чье зябкое тепло уйдет
в холодный,
мглистый небосвод?
* * *
С его лица глядела тьма,
и очень легкая сума
была в его руке.
И он вошел в мой светлый дом,
и говорил невнятно в нем
на чуждом языке.
Он обогрелся у огня
и горько поносил меня
за хлеб и за приют.
Озябла бедная душа
и заметалась, чуть дыша —
как не озябнуть тут?
Все обратилось в смрад и сброд,
и каждый в доме стал урод
от страха и тоски.
Слепой декабрь смотрел в окно,
и было пусто и темно
до гробовой доски.
Под смутным очерком лица —
глухая маска мертвеца,
истлевшего давно.
Но кто вошел в него тогда —
пить дух мой скорбный без стыда?
Ответа не дано.
А если все же есть ответ —
распаду грозному вослед,
наперекор ему?
Ведь жизни трепет золотой
уже сквозит за пустотой,
развеивая тьму.
* * *
Ты — мой немилый.
Не любила.
Кто любит, душу загубя?
Как птица в клетке, смертно билась,
рвалась на волю от тебя.
А ты считал мои уроны,
грозил нескладною судьбой —
но даже гневом раскаленным
не мог смирить меня с собой.
Ни на мгновенье не поверив,
я все томилась и ждала,
ждала,
ждала движенья двери,
упругой легкости крыла…
Лишь сердце исходило мукой,
лишь сердце знало:
белый свет!
Нет, ты не станешь бить из лука.
Тебя на свете больше нет.
ПЛАЧ
Вот я, представший пред тобой
в свой тяжкий срок, о Господи!
Вот я, свершивший путь земной,
перед тобою, Господи!
Наг, как изгой, в земле сырой,
в пиру похмельном, Господи!
Ты наготу мою прикрой
своею дланью, Господи!
Как пела, бунтовала жизнь
во мне тогда, о Господи!
Все, все покровы совлеклись,
пришла беда, о Господи!
Погас мой свет — я там, где тьма,
землей распался, Господи!
Нищей, чем нищего сума,
кричу: «Помилуй, Господи!».
* * *
Я нынче возле клетки с обезьяной,
в компании старухи полупьяной
учла взаимосвязи бытия.
Покуда волосатый черный предок
со смачным хрустом уминал объедок —
стояла я,
и любовалась я.
В отменной старой сказке Бандар-Логи
давали крошке Маугли уроки
и, хоть их покарал могучий Каа,
но до сих пор ужимки обезьяньи
нетленны в их веселом обаяньи —
Мими вас соблазнит наверняка!
На лесенке духовного прогресса
резвится удалая догаресса.
Ай да рывок!
Скажи-ка, чем он худ?
Виват, примат!
Закончен первый раунд —
и, надо полагать, тут был нокаут —
ну, в лучшем случае —
немилосердный хук.
* * *
Подземный пламень
сжег тебя дотла.
Лишь пепла горсть.
Лишь нищая зола.
У жизни столько света и тепла!
Зачем ты в мир принес так много зла?
В ошеломленной памяти любви
так четки,
так легки шаги твои,
так ярок смех,
и руки так смуглы!
Где это все?
Спросите у золы.
От боли — к боли.
От беды — к беде.
Ты где-то есть,
и все-таки — нигде.
Уже — ничто,
А только нечто, что…
Зачем бывает так,
ответит кто?
Отчаянная,
сирая зола!
Ты мое сердце
выпила дотла.
И льнешь больней,
смертельней с каждым днем —
холодным,
разрушительным огнем.
* * *
Я любовью твоей,
черной немочью, переболела.
А очнулась — пустырь.
Ни двора,
ни огня,
ни угла.
Разгулялась душа —
обмелел белый свет по колено.
Суд последний вершила,
воротиться домой не могла.
Что за вой исторгала,
отдирая с запекшейся кровью
от себя,
от живой,
прах чужой!
Как погибель звала!
Что за счеты сводила —
с тобой,
и с собой,
и с любовью!
И свела.
И затихла.
И чуть не сгорела дотла.
* * *
Как много дней прошло —
и вновь декабрь.
Бескрайний, лютый, с посвистом железным.
Спешит и оскользается над бездной
дух сирый мой, что безоглядно храбр.
На окаянный оклик той зимы,
к отточенной границе дня и ночи
подымет он отравленные очи,
желая света,
убегая тьмы.
Издалека укажешь на меня —
и отвернешься,
и глаза опустишь.
Все правда — это я, что не любила
тебя тогда, в ненастоящей жизни.
А лучше так — любила слишком мало,
чтоб малостью такою можно выжить
на этом славном белом-белом свете,
который замарали мы изрядно.
Календари

* * *
Январь.
Крещенье с веткой у виска.
(Сияющая елочная ветка.)
Окрестности омыты снежным ветром,
и близость далека,
а даль близка.
Даль — до воды,
и дальше — до звезды,
что в полынье прикинулась водою,
и звук зимы, томительный, как до-ре,
ведет шаги по краешку беды.
Январь.
Смещенье.
Чья-то темнота
ползет босой по ледяному насту.
Стучит, стучит глухой могильный заступ
У голой ели, словно у креста.
* * *
Ночь февраля.
Светлы поля
под снежной пеленою.
И этот снег,
и этот свет,
и пролетевшей птицы след
меж небом и землею.
Дерев туманная гряда
и в темной проруби — вода
нездешней глубиною.
И стынет слово на губах —
ведь проку нет в пустых словах
глухой порой ночною.
* * *
Полнолуние.
Колдовство.
Март —
лиловый, бескрайний, дальний.
По тропе обещанной, тайной,
красться,
чуя свое родство
с поднебесной сенью ветвей
и полетом полночной птицы…
Опрокинется, отразится
в тишине нездешних полей
эхо нерожденной звезды,
шорох где-то пролитой крови,
спящих сел пустынные кровли
там — на грани сна и воды.
* * *
Апрельский снег.
Небес продуманная милость.
Он все омыл —
и даль светлым-светла.
Окрестность очарованно открылась
от синих гор,
где дымка или мгла —
до чуткого оконного стекла.
ОТЦУ
С первым ветром весенним,
с последним весенним снегом,
снегом тихим-претихим,
снегом белым-пребелым,
с ветром чистым-пречистым,
тревожным-перетревожным —
ушел навсегда.
* * *
Босиком, босиком
по траве, по камням, по песку —
далеко, далеко,
далеко я тебя унесу.
Далеко, далеко —
по бескрайней и звездной воде
унесу я тебя,
мальчик мой,
в голубое нигде.
* * *
Стремительно оттаявший апрель.
Пустынный, серый, призрачно немилый,
и ветра заколдованная трель
летит над просыпающимся миром.
* * *
Ты, срубленного дерева душа,
Витаешь над убогим этим домом
В обличии зеленом и знакомом,
Тревожно высока и хороша.
* * *
Вешние сумерки.
Майский покой.
До вышней звезды подать рукой.
Черемух цвет сквозь лунный свет –
так было в мои семнадцать лет.
* * *
Какой тревожный и чистый ветер
летит с нагорий на город рассветный!
А там, за нагорьями –
снова горы
неба нагого пустые просторы.
* * *
Невиданно щедрое лето!
Ему не сносить головы.
Тех гроз,
и цветенья,
и света,
и свежести,
и синевы —
вовек не забыть.
Колдовская,
июньская чудо-пора!
И снова зарницы пылают,
И снова гроза до утра…
* * *
Холодное лето,
холодное лето,
деревья в зеленые шубы одеты,
смятение ветра,
цветение света,
и синие тучи,
и дождь до рассвета…
И трепет тревоги,
и слог ее строгий,
и снова судьбе выпадают дороги,
и вещая боль,
изнемогши томиться,
стремиться в зенит
окольцованной птицей.
Скажи, что там видишь,
над миром зеленым?
Рожденных?
Умерших?
Изгоев?
Влюбленных?
И душ затворенье,
и тел сотворенье,
и дел наших суетных
столпотворенье…
* * *
Как четко август замыкает круг,
как медленно дарит остатки зноя!
Невесело озябшею спиною
понять, что истощилось лето вдруг.
Пустынных пляжей шумная вода,
скудна трава, и сир песок холодный.
А ветер, окрыленный и свободный,
уже несет тончайший привкус льда.
* * *
Сентябрь,
ты гонишь клочья афиш,
солнце сдуваешь с крыш
А неба — взахлеб,
а ветра — взахлеб,
и тополь шумящий рыж!
* * *
Та осень ливнями мела.
Та осень изморозью стыла.
Ни капли света и тепла
она земле не подарила.
Томились жухлые кусты,
в грязи тропинки утопали,
листы, отчаявшись, упали,
осыпав мокрые мосты.
Но вдруг — буквально в полчаса
на свете все переменилось,
как будто божескую милость
земле явили небеса.
Возник неслышно белый снег
между землей и тихим небом,
и тонко-тонко пахнул хлебом
его неторопливый бег.
Он перепутал низ и верх.
Он шел как будто снизу кверху,
летел, несомый мягким ветром,
мел, не щадя октябрьских вех.
Светлели темные поля,
и сразу стало так просторно —
идет земля дорогой торной,
всю сущность мира оголя.
Всю ночь вершилось колдовство.
Дышали окна мокрой рябью.
А к утру от осенних хлябей
не сохранилось ничего.
Детишки, лыжи понадев,
впервые вышли на прогулку,
и встретил их слепяще-гулкий
зимы томительный напев.
* * *
Снега, снега, далекие снега.
Летит стена ночного снегопада.
И леса неподвижная громада
сквозь белый снег бескрайна и смутна.
* * *
Ни снам, ни людям, ни годам
своих печалей не отдам:
ведь если, если бы
сама придумала беду —
шла, оскользаясь, как по льду,
по краешку судьбы.
И не дано мне рук поднять,
чтобы вернуть, чтобы обнять
кого любила я.
Бывает, что и сквозь апрель
метет декабрьская метель,
метет печаль моя.
* * *
Кружился в парке снегопад.
Молчали ели-исполины.
Несметным пламенем объят,
свершался миг во тьме единой.
Душа моя, познай покой
движенья в вечном хороводе
и, жизни бедной на исходе,
хвалу всевышнему воспой.
Память любви

* * *
Память любви,
память любви,
в невозвратимую даль позови
Необратимая память любви,
неугасимая память любви…
* * *
Нежданно грянул ледоход.
На крыши пал громадный ветер.
И в окна мартовские ветки
стучали ночи напролет.
И в напряжении гудя,
весенний город затаился,
и поднял парус,
и решился
с причала сняться не шутя.
Тебе казалось той весной —
дома, как льдины, обрывались,
и уплывали, и качались
меж гулким небом и водой.
Сто мудрецов здесь не решат,
пришедший легкими шагами!
Река весенняя, нагая
уносит белых медвежат.
Круженье льдин, и солнц, и вод,
и сердца вешнее круженье —
и май придет не в свой черед,
наперекор воображенью.
Взорвут зеленую весну
черемух белые салюты.
Дожди пройдут сквозь тишину,
легко ступая по чему-то.
Не расплескали.
Сберегли.
Ах, широко ты, половодье!
Мы — люди,
звезды,
корабли.
В невозвратимое уходим.
* * *
Как славно в чаще заблудиться,
в тиши прохладной и сквозной!
Березы пестренькие ситцы
легко раскинут надо мной.
Узнать причудливый, узорный,
заглохший след грибной тропы.
Уразуметь нагие корни,
и птичий звон,
и сон травы.
По косогору теплой хвои
скользнуть туда,
потупя взгляд,
где сосны стройные нагое
лесное озеро хранят.
Чем дальше — тем щедрей сюрпризы
пьет очарованно душа
стволов дремотные капризы,
горячий шорох камыша
и стрекозиный хор, звенящий
над хрупким зеркалом воды.
Заговори мои следы
своими шорохами, чаща.
Дай отрешенья чистый миг,
Дай сладость воссоединенья
с твоей травой,
с твоим забвеньем,
с поляной, где поет родник.
* * *
И елки под серебряным дождем.
Царевна плачет.
Вновь царевна плачет!
А мы не ждем.
Смеемся и идем.
Но это ровно ничего не значит.
Лишь для руки до глупости легки
грибы и листья в ивовой корзине.
Твои глаза невыносимо сини
и облака бездонно высоки.
* * *
Вновь за руку хватает март лукавый
и вновь влечет с собой к реке весенней
и к синеве подтаявшего льда.
А подо льдом, ликуя воскресенье,
летит, шумит и кружится вода!
Там, над водой, живут мои деревья.
Их восемь.
И в прозрачный этот день
они поглощены работой древней:
вокруг себя рождают дымку листьев.
Просторно лучезарен лик весны!
Он оглушает душу пробужденьем,
он предает забвенью наши сны,
и нежность нашу,
и ошеломленье.
Лети, лети, высокая вода!
Как безоглядно нынче половодье!
Как тихо, без печали и следа,
к своим истокам боль моя уходит!
Земля твоей отчаянной любви.
Пути назад отрезаны разливом.
Гуманный островок, плыви,
Плыви —
весь в прошлом,
недалеком и счастливом.
… Когда вот так ты смотришь на меня —
я просто вспоминаю все сначала.
Весна меня совсем не укачала.
Да. Снова март.
Насмешливый мой март.
Тому назад, тому назад
я потупляла взгляд.
Тому назад, тому назад
ты пустякам был рад.
Ох, как устроить нам парад
дней, что прошли тому назад?
* * *
Пустынные, отравленные дни.
Ненастье безнадежно затянулось.
И кажется, что навсегда согнулась
душа моя,
Господь ее храни!
Хотя еще не верую в отбой,
упорствуя, храню огонь вчерашний —
все тоньше, тоньше жар его всегдашний
томится между мною и тобой.
Не вижу.
Не внимаю.
Не живу.
Как мать, что не отчаялась согреться
дыханьем бездыханного младенца,
бессмысленно вверяясь естеству.
Прощай.
Твердь уплывает из-под ног.
Необратима горечи работа.
Циклично откровение полета.
Логичен приземленья кувырок.
Мой друг прекрасный, вешняя земля!
Хоть ты пребудь добра и неслучайна.
Май, светлый май.
Отрадно и печально
дымят зеленым дымом тополя.
Как пусто и легко меж них идти!
Вновь золотое око светофора
навяжет ослепительную фору.
Узнать бы, что там будет — впереди?
* * *
На остановке перед тихим сквером
полупустой автобус задержался.
Всех разморила встреча с первым солнцем
шофер тянул неспешно сигарету,
беседовали чинно пассажиры,
транзистор ненастроенный журчал.
И вдруг из-за угла рванула свадьба —
отчаянная, с гиканьем и свистом!
Как жар, горели кольца на машинах,
приветственно распахнутые дверцы,
юна невеста, и жених прекрасен —
но сумрачен.
Эх, бедный падший ангел!
Вперед: надуты шарики до звона,
колотятся в сияющие стекла,
пружинит ветер кружевные ленты,
и кукла на капоте означает
приход любви к естественным итогам.
Итак, аминь.
Или, попроще — горько!
Но, проводив глазами диво-действо,
я вдруг тебя, мой славный, увидала.
Чего грустишь на тихой остановке?
Зачем один, не с девушкой хорошей?
А мне смеяться хочется и плакать
от этой вешней беспечальной встречи.
Сказать, зачем из-за прозрачной двери
не вышла,
рук легко не протянула
и не пошла с тобой одной дорогой —
по лужам, через гомон воробьиный?
Ведь побоялась, что глаза сияют,
что ветер треплет ласковую прядку,
что вспыхнет незабытая улыбка —
и обернется горькой, поздней болью.
Кровоточи, невидимая ранка!
Любовь моя, отрада, боль, дыханье!
Боялась и письма, и телефона,
бежала от шагов, что настигали.
Вперед, аэропортовский автобус!
Спеши обычным городским маршрутом.
Теперь, пожалуй, до конца поеду —
смотреть, как ввысь уходят самолеты.
* * *
Когда осыпал первый хрупкий лед
осенние пьянящие узоры
и солнца ослепительный полет
провозгласили стройно птичьи хоры,
когда открылся купол синевы
безмерной выси,
дали безоглядной,
и голос умирающей травы
благоухал так чисто и прохладно,
когда запахло ветром и зимой,
когда тревога встала у порога
и, оглянувшись, позвала домой,
суля невероятную дорогу —
тогда вернулось.
Больно обожгло.
Хоть покорись,
хоть вымоли пощаду —
но радости колючее крыло
пером тебя заденет на прощанье.
Тогда вернется все —
и та зима.
Тот чистый снег.
Тот дальний путь по снегу.
И разом закружится голова
и сердце остановится с разбега.
Все одолеет тяжкий труд души,
затем,
чтоб к тем истокам прикоснуться.
Остановись, мгновенье.
Не спеши.
Пусть те мгновенья пеньем отзовутся.
Ах, что за несуразица!
Легкий хор
нашептывает фантазию
фа-минор,
поет ее неделями,
а где слова?
Лишь снег тепло забеливает
дерева,
лишь нежностью изранены
твои уста,
и нежность эта странная —
как немота.
* * *
А там — грачи.
Там небо без конца.
Там встали травы из земли прогретой.
В сиянии полденного венца
восходит май.
Недалеко до лета.
Там над водой прозрачен и высок
туман листвы, прорвавшейся из почек.
Пичуги смелой зыбкий голосок
пропеть,
пропеть весь день весенний хочет.
Там светлый дом.
В нем стены — словно мед.
Там пахнет солнцем, и смолой, и стружкой.
Мы из него когда-то,
все обрушив,
ушли в невероятный листолет.
Переступили теплое крыльцо,
осыпанное шумным листопадом —
и ветер вдруг ударил мне в лицо
простором горьким,
сентябрем и садом.
Здесь дочка износила башмачки
и выросла из старенького ситца.
Пусть далеко ведут тебя шаги,
коль есть куда в итоге возвратиться.
Ведь там — грачи.
Там небо без конца.
Там встали травы из земли прогретой.
В сиянии полденного венца
восходит май.
Недалеко до лета.
* * *
Когда я билась,
вся заледенев,
у стынущего тела твоего,
тебя позвал томительный напев,
мучительно творящий колдовство.
Ты уходила,
бросив прах земной,
спеша на зов далекого огня.
Не стало сил делить его с тобой —
и тайна не открылась для меня.
Не онемело легкое лицо,
не побледнели светлые черты,
не налились пугающим свинцом
приметы горькой, смертной красоты.
Ведь для тебя вершилось время вспять
и, счастьем задыхаясь на бегу,
летела ты ромашки собирать
на дальнем, на сияющем лугу.
Туда дорога тяжкая вела
сквозь радости и горести земли.
День на исходе.
Роща весела.
Тропинка детства —
и дымок вдали.
Пора, пора вернуться в старый дом,
откуда ты давным-давно ушла.
Боярышник цветущий за окном.
Как много солнца, света и тепла!
И ничего не надо говорить —
узнали поступь легкую твою.
Ты очи не успела затворить
в далеком и заснеженном краю.
* * *
Белей погребального покрывала,
белей последнего одеянья,
белей белоснежного лунного света
волосы мамы моей уснувшей.
* * *
Какое бездонное небо!
Какое прозрачное утро!
И запах земли и хлеба,
смешанный просто и мудро.
В рассвет голубиные громы
взрывали немое крыльцо,
и радость дремотному дому
зарей омывала лицо.
А в небе высоко-высоко
колодезный плыл журавель,
и сыпала, сыпала в окна
черемух метельная хмель.
И тяжкие грозы вставали,
и шумные травы цвели,
и чьи-то пути обрывались
у самого края земли.
Там женщина боли великой
стояла у дома, светла,
с сияющим нежностью ликом,
давно уж истлевшим дотла.
Встречала и хлебом, и солью,
встречала горячей слезой…
Я здесь причащалася болью,
сюда приходила босой.
Блуждая по белому свету,
я кровью считала следы
до этого дальнего лета,
до этой высокой звезды.
СТАРОЕ ФОТО
Берем его с книжной полки,
стираем чуткую пыль,
задумчиво и негорько
листаем небыль и быль.
Ты тонкие руки ломала,
ты спать не могла ночами,
в черемухах белых мама
с девическими плечами.
Смеющаяся, как лето,
по пояс зашла в траву…
Как больно,
как чисто это —
во сне или наяву?
Но снова — до сладкой дрожи
ударит военный оркестр.
Там судеб святая схожесть,
там белые платья невест,
там зов человечьей боли,
и голод,
и кровь,
и война —
а здесь, на ломком картоне,
такая звенит тишина,
такое поет мгновенье,
отпущенное судьбой!
И чья-то жаркая верность,
и чья-то большая любовь,
и смертная чья-то дорога,
что не привела назад.
Вернись,
чтоб по-новому строго
в мои заглянуть глаза.
* * *
Постой.
По заколдованным кругам
душе моей невыносимо влечься.
Постой.
Вот вход в задумчивое царство,
в непрочный мир опавших, зябких листьев,
где нужды нет глазам твоим молчать,
и лгать рукам,
и сердцу — притворяться.
Все позади осталось: фонари,
толпа воскресная, шумящая устало,
прикосновенья, встречи, расставанья,
обрывки джаза, смех и поцелуи.
Здесь осень допевает тишину.
Здесь под ноги нам мягко лягут листья,
что молча золотятся на асфальте —
осколки позабытых, милых слов.
Сквозь дрожь пруда и стынущих ветвей
мы поглядим знакомо друг на друга.
Пойми, что мы ни в чем не виноваты.
Не лгали мы, а просто уходили,
а вот теперь, когда пора вернуться,
ты поднимаешь зябко воротник.
Молчишь, грустишь.
Глаза твои устали.
Ах, осень невозможная моя!
Все, все давно забытые печали
бросает щедро в руки нам — ловите!
Лови, лови.
Лови, не урони
пузырь блестящий мыльный,
легкий шарик,
плывущий рядом,
очень далеко…
любовь моя греховная, постой!
Дай мне еще в твой светлый лик всмотреться,
глаза твои осенние запомнить,
и рук тепло, и легких плеч усталость,
дай мне по имени тебя назвать!
Расцвечен вечер
огнем неона,
Он то зеленый,
то раскаленный,
но чистой кровью
большой луны
на кровли пролиты
вышины.
Ах, не случилось
большой беды —
но веток трепет,
но звон воды…
Прощай, прощай же,
мой мед и свет,
дымок горчайшей
из сигарет!
* * *
Когда глаза откроет жеребенок
и задымится чуткая трава,
я выйду в путь,
чтобы тебя найти,
найти,
и попросить за все прощенья,
за все, что было —
за любовь,
за смерть,
и за печальных ласточек полет…
Когда глаза откроет жеребенок.
* * *
Нет, поднято кладбище это
не зря высоко,
высоко над долиной!
Здесь ярче рассветы,
и звонче ветра,
и слышнее прилет журавлиный.
Родные могилы,
бессмертно и немо глядящие в вечное небо,
от горя земля укрывает.
Лишь радужной птицы,
поющей забвенье на ветке летящей весенней,
любви в этот день не хватает.
Печаль и доверье,
покой бесконечный навеки ушедших, нетленных.
Дрожь первой травы,
что пришла неразгаданной вестью
Из рук их смиренных.
* * *
Как я живу без тебя?
Не спросишь —
а я не знаю.
Как я живу без тебя?
А я рассказать не могу.
Наверное, так, как прежде.
Работаю,
Книги читаю.
Бывает, плачу немного.
По первому снегу бегу.
И если бы не деревья,
что правят временем строго —
я бы давно растерялась
в сумятице пестрых дней.
Да, если бы не деревья
с их вечной святой тревогой,
с их правдою тополиной,
с их сущностью календарей.
Они мне всегда подскажут,
они мне всегда помогут:
да, снова близится осень.
Да, снова снега метут.
Они — как верная стража,
идущая строго в ногу.
Октябрь — они листья сбросят,
апрель — они оживут.
И я обмираю с ними,
и я оживаю с ними,
и я неслышно внимаю
течению долгих дней.
Я их назвала твоими
любви ушедшей во имя.
А как я живу — не знаю.
Как прежде —
только больней.
* * *
Я вновь — проездом —
в Подмосковье.
Как много лет тому назад
встречают грустью и покоем
и старый парк,
и старый сад.
Сентябрь, ты помнишь?
Там есть дом —
вон светится сквозь лепет сада.
Он без охраны,
без ограды —
и мы сейчас к нему пойдем.
Вот он — прекрасно, дивно пуст.
Покинут для печали вящей.
Лишь у колонн, хорально спящих,
горит осенний жаркий куст.
Я в этом доме провела
два долгих безмятежных года,
пока любви твоей невзгода
меня отсюда не взяла —
и увела так далеко,
и столь намучила довольно!
Но полно, полно.
Уж не больно.
Я выжила — и вот легко
вернулась.
Но спешу назад.
Мне тридцать лет.
В Москве — по делу.
Вот вырвалась и поглядела
на дом,
на сад,
на листопад.
Со мной билет на самолет.
А то, что было, — бог с ним вовсе!
Все позабыла.
…Только осень,
и птиц отлет,
и гололед…
Всю ночь томительно и мудро
по стеклам барабанил дождь.
Зато потом являло утро
задумчивую сырость рощ.
Здесь были сладкими подъемы,
в высоком нашем терему,
вершилась жизнь, как путь из дома
и возвращение к нему.
Здесь под армстронговские блюзы
в сопровожденьи стройных лир
прелестная москвичка — муза
нашептывала мне верлибр.
Начало.
Молодость.
Эпоха.
Ах, эти утра под Москвой!
Нас уносил подземный грохот
До Комсомольской-Кольцевой:
в рабочий гул аудиторий,
в безмолвие библиотек.
Потом — гулянье на просторе,
последний дождь
и первый снег…
Я вновь — проездом —
в Подмосковье.
Как много лет тому назад,
встречают грустью и покоем
и старый парк,
и старый сад.
* * *
Утиши мои печали, белый снег,
те, что выпали вначале, белый снег,
где следы мои запутались вдали,
там, у кромочки, у краешка земли.
Закружило, запуржило, замело,
долгий путь несметным снегом занесло,
и стою по грудь в погибельном снегу,
ни вздохнуть, ни крикнуть в голос не могу.
Только шепот, только шепот слышен мне;
что там, что там, в той далекой стороне,
там, у кромочки, у краешка земли,
там, куда твои родимые ушли?
Ничего там, ничего там, ничего,
снега белого немое колдовство
заметает их отрадные следы
у прощальной, неразгаданной черты…
* * *
Причудливость осенней тишины.
Деревьев сени тихо зажжены.
Какой освобождающий покой!
Глаза и реки медленно мелеют.
Уходит лето золотой,
сквозной,
легко,
легко лепечущей аллеей.
Октябрь.
Итог.
Текущая листва.
Неяркий жар,
прощальный отблеск зноя.
Становятся нелепы все слова
среди дерев, сраженных наготою.
Здесь лишь на голос высшей красоты
ответит сердце чистым содроганьем.
«В аллею темную вхожу я.
Сквозь кусты
глядит вечерний луч, и желтые листы
шумят под робкими шагами…»
Сюда, познав падение и взлет,
Сюда, изведав горечь состраданья,
душа вернется пить целебный мед.
“Люблю, люблю мечты моей созданье…»
Лишь здесь она, сведенная на нет,
себя спасет от милых и немилых.
Октябрь, опять высокий твой кларнет
чуть слышно правит облетевшим миром.
* * *
Мятежное дерево.
Черная туча.
Над тучей и деревом
ветер летучий.
Но яростный знак
беспощадной звезды
сверкает сквозь мрак
непроглядной беды.
На свете на этом —
то черном,
то белом —
мужает душа,
разрушается тело.
Горчила любовь —
но сладчайшую боль
на веки веков
привела за собой.
На свете на этом,
то белом,
то черном —
и дети родятся,
и майские пчелы
к земному цветенью
извечно спешат.
Беззвучен мой крик.
Безмятежен мой шаг.
И миг наступает,
и мир иссякает,
и осень на землю
свой жар осыпает,
и клонится жизнь
чередой,
чередой —
под вечной,
высокой
и чистой звездой.
Реминисценции

АССОЛЬ
Забыли мы простое ремесло —
одаривать друг друга чудесами.
… А девочка смотрела, всем назло,
прозрачными, нездешними глазами.
Я помню эту девочку.
Легка,
стоявственна,
стоженственна,
столика,
напев смычка
и трепет светляка —
проклятие,
поэзия,
молитва.
Она корабль неведомый ждала,
а, выражаясь попросту, глупила.
За эту блажь — и поделом — была
своими земляками нелюбима.
Был щедро милый облик осиян
печатью необычности греховной.
От этого никто не застрахован —
ведь есть на свете город Зурбаган.
О, Зурбаган, источник наших бед!
Как светлый дух, витаешь ты над нами.
Не бредил кто в семнадцать трудных лет
звучащими нездешне именами?
Взрослеем.
Реже верим в чудеса. „
Берут свое и годы, и невзгоды.
Но все равно алеют паруса,
когда в них щедро плещутся восходы!
Летящая по светлому песку,
светящаяся девочка-ромашка,
мне за тебя порой настолько страшно —
я даже руку подношу к виску.
Стань юным богом, юный капитан.
Фрахтуй корабль
и набирай команду.
Попутный ветер!
Город Зурбаган
не скоро будет ждать тебя обратно.
Пусть ветер мчит, качая, стаи птиц,
дождями золотыми брызжет солнце!
Пусть девочка растерянно смеется,
ослепнув вдруг от собственных ресниц…
СНЕГУРОЧКА
Апрель синь-зеленый
и ты, журавленок,
что в солнце бездонном
ликуя, играешь —
сгораешь?
Ты, вечное небо,
что чисто и немо
свой жар посылаешь —
сгораешь?
Ты, талое поле,
что ярко и больно
цветы зажигаешь —
сгораешь?
Ты пьешь мое сердце,
весна, ты пылаешь,
любовью карая —
сгораю?
МЕДИКА
Сапфо, фиалковый пламень,
Сапфо, беспечная нежность,
Сапфо, певучие струны,
Сапфо, пылающий Веспер!
Ушел Алкей сероглазый —
ах, так он легко удалился,
как будто лукавые крылья
ему даровали боги!
Сапфо, смуглый ветер полдня,
вина янтарного чаша,
он рук моих не коснулся
не знавшими зноя руками.
Ушел он, насмешливый, нежный,
Ушел и не оглянулся —
лишь взглядом, надменным и детским,
ожег меня на прощанье.
Сапфо, крик раненой птицы,
Сапфо, соленое горе,
скажи — о, долго ль мне биться
У мраморных ног Афродиты
с мольбою о непокорном?
АННЕ АХМАТОВОЙ
Всю ночь меня трепала лихорадка
на колком поэтическом лугу
и ямбы в предвкушеньи мести сладкой
сходились к пораженному врагу.
Хоть подбородок вскинут своенравно —
все ясно сразу: будет не на равных
наш нынешний душевный разговор.
Их много — я одна. И все же, все же…
Я вас коснусь, друзья!
Мороз по коже.
Они идут — и каждый бьет в упор.
Ночь напролет метафоры звенели,
ночь напролет размеры цепенели:
душил их насмерть строй неровных строк.
И вот встаешь,
как с горького похмелья,
родным какой-то вздор невнятный мелешь,
осваивая заданный урок.
Уйдя от всех незваных и нежданных,
стремясь проникнуть в суть исходных данных,
лунатиком, гуляющим во сне,
во всей красе словесного уродства
махнуть рукой на право первородства
я позову.
Она придет ко мне.
Так! Где-то ближе к душной, темной ночи,
легко и просто, как бы между прочим,
она явилась.
Лучше бы вчера!
Классическую голову склонила
и, как в насмешку, тихо обронила
два легких,
жутких,
сумрачных пера.
Но я, боясь, всю ночь на них смотрела.
Какие это перья? Это стрелы!
К ним нет пути,
как нет пути туда —
живому человеку —
в Зазеркалье,
туда дороги мы не отыскали,
туда,
где лебеди и мертвая вода.
И вот мои напуганные ямбы
в отточенном,
дразнящем ритме самбы
Ко мне сбежались,
стоясь на бегу.
Вы подчинились?
Высщая награда!
Всe разместились?
т-то будет радость
на звонком поэтическом лугу!
МУМИЯ
В стерильном зале Эрмитажа,
черней чугунного литья,
лежала мумия на страже
людского инобытия.
Брезгливо отвергая жалость,
грозя надменной щелью рта,
она бессильно утверждала:
я — молодость.
Я — красота.
Табличка сухо подтвердила,
что это женщина была.
Нагорья древнего могила
ее от тленья сберегла.
Потом — оплавленной,
ожженной —
велела темная судьба
изведать телом обнаженным
позор музейного столба,
на суд несметных поколений
влечь равнодушно,
без конца,
бесстыдство тощее коленей
и ужас смутного лица.
Тропою льдистою паркета
и мы пришли сюда вдвоем.
По двадцать два веселых лета
нам было этим летним днем —
воскресным,
солнечным,
безмерным.
Чем эту щедрость уязвит
реликта древнего, как эра,
победоносно-ветхий вид?
Веков прицельная ошибка,
природы злое колдовство!
Моя мгновенная улыбка —
сильней бессмертья твоего.
Табличка веско подтвердила:
тысячелетия назад
она жила,
очаг творила,
рождала –
щедро, словно сад.
А мы не верили табличке.
Ко мне,
звериное чутье!
Мы верили июльским бликам
У ног обугленных ее.
ПАМЯТЬ
Родится ветер надменный.
Он пахнет медом и тленом.
И умирают птицы,
и ниц упадают травы,
когда над цветущей степью
подымет он голос медный.
Качнулась бурая буря,
темно заслонила солнце,
сожгла смертоносным дыханьем
улыбку и радость жизни.
Вновь вспять повернуло время —
к закатам кроваво-красным,
и хлынули темной степью
разноязыкие орды…
ИЗ РАФАЭЛЯ
В городке прибалтийском, в листопаде веселом
встретимся мы, как два новосела.
Славно будет любви нашей бедной
в доме кирпичном с колокольчиком медным.
Бросим вещички, закроем двери,
обнимем друг друга, еще не веря.
Зажжем в камине веселое пламя —
и тепло с нами, и вино с нами.
И свечи зажжем. Послушаем старинную,
Невинную музыку клавесинную.
Все углы уставим осенними астрами.
Будут дни наши долгими, светлыми, ясными.
И летит вперед на машине гоночной,
и смеется надежда, и ни капли горечи!
Оглянись, уходя — и в кипенье фонтанное
оброни монетку— откровенье фатальное.
ГРЕТХЕН И МЕФИСТО
Не торопись.
Я странные слова
проговорю сегодня на прощанье.
Мой князь,
уродец моего незнанья,
пусть буду пред тобою неправа!
Вершу последний суд и колдовство,
и ведовство, и бред, и чернокнижье.
И одному из нас уже не выжить —
пылают стены дома моего!
Произношу заклятьем слово «жизнь».
Жизель. Сирень. Дожди. Желанье. Жажда
Жестокость. Жертва. Жернова.
Однажды,
в ночи очнувшись,
смей-ка, открестись!
Произношу отчаянно: любовь.
Любашка-шлюха. Люэс. Любострастье.
Любовница. Любовник. Ласки.
Аспид.
Что в лоб, что по лбу.
Ложь. Болиголов.
Последнее, как выдох, слово — «смерть».
Мгла. Месяц над метельными полями.
Померкнуть. Мера. Мор. Мираж.
Меж нами
восстанет кто?
Не сметь!
ХОР ГРЕЧЕСКОЙ ТРАГЕДИИ ГРЕМИТ
Хор греческой трагедии гремит.
Богов восславит,
низость заклеймит.
И действие, и пенье монолитны,
актеры чинно попирают плиты,
бесстрастны маски иль искажены —
все в хороводе стройном сведены.
Грехопаденье иль священнодейство —
но хор царит и дивно движет действо.
Конец настанет, грянет грозный рок —
и хор восстанет, чтобы дать урок.
Как ни крути, оценки несомненны.
Молчи, демагогическая медь!
Согласны с ними зрители и сцена,
и у потомков им не устареть.
А вот с тобой, далекий ближний мой,
мы день-деньской кричим наперебой.
Нам неугодны строй и сущность хора,
но внятней и любезней соль раздора.
И если случай наши голоса
попробует свести на полчаса —
что будет здесь!
И где единство мненья?
Священнодейство — иль грехопаденье?
Карать — кого?
И чествовать — кого?
Мы знаем, что не знаем ничего.
Не знаем даже,
что без мощи хора
ничтожен гений первого актера.
Хор греческой трагедии гремит.
Богов восславит.
Низость заклеймит.
* * *
Первый день високосного года.
На весну повернула погода?
Так светло, и прозрачно, и чисто,
белоснежно и очень пушисто!
* * *
От золотой листвы
до первого снежка —
ты, путь моей любви,
что шел издалека.
* * *
Прости меня, июньская сирень,
летящая,
сквозная,
кружевная.
Прости меня.
Нет, я не забываю
про дальний,
золотой,
осенний день.
Скажи мне рифму,
ясный мой сентябрь,
скажи мне рифму
к слову “сентябринка”.
Цвет фиолет
да алая рябинка,
да тот закат,
что навсегда озяб.
* * *
Тринадцать месяцев в году.
Я вдоль последнего иду.
То вдоль,
а то наискосок —
листва,
заснеженный песок…
* * *
На пальцы иззябшие дула
под небом слепым декабря.
Вдогонку тебе не взглянула
и слова не молвила зря.
* * *
Пустые хлопоты
и тяжкая печаль.
Прочь рвется сердце
вдаль, даль, даль!
* * *
Нет.
О тебе — потом,
когда любви не будет
и милосердный бог
с тобою нас рассудит.
* * *
Шагнуть из заколдованного круга.
Ноябрь.
И в белоснежье — вся округа.
Лишь листьев золотых последний смех
сквозит сквозь снег
цепочкой прежних вех.
* * *
Возвращаюсь в сентябрь.
К золотой и горящей листве,
к синей стылой воде,
к убегающим вдаль перекатам.
Возвращаюсь в сентябрь,
возвращаюсь к себе и тебе,
чтобы стало понятным
все, что навсегда непонятно.
* * *
Злой ветра свист.
Полет на помеле.
Калечества — без боли и боязни.
На сердце — тошнотворный привкус казни
и месяц, догорающий во мгле.
Душа моя, куда ушла опять?
На чью, для нас расчисленную, дыбу?
И мир, восставший безобразным дыбом,
и время, обернувшееся вспять.
* * *
Опять окликнет полная луна.
Ее далекий голос из окна
вдруг прозвучит,
как вышняя струна.
И скажет мне…
О чем он скажет мне?
О том,
что в позабытой стороне,
на самой злой
из девяти планет
нет жизни,
нет страданья,
счастья — нет.
* * *
Звезда Венера над землей земной,
не говори, небесная, со мной.
Звезда любви над пропастью и рожью,
над темным и печальным бездорожьем.
Огнем над перепутьями-путями
лети, лети, прекрасная, над нами.
* * *
Не мы придумали сюжет —
сюжет придумал нас,
и долго вел средь разных бед
и всяческих прикрас.
Блуждали мы в кромешной тьме
и с тьмою заодно,
и потеряли,
как во сне,
желанное окно.
Погас прощальный огонек,
пропал в дали-дали,
и, под собой не чуя ног,
мы в стороны пошли.
Какой отчаянной бедой
мы связаны с тобой,
какой погибельной виной,
невозвратимый мой!
Постой, постой.
Оборотись
к истаявшим следам!
Там белый свет,
постой,
там жизнь —
пусть с болью пополам.
Летит жестокий поворот,
грозит из гулкой тьмы.
Как жили мы наоборот,
как не любили мы!
Как возле высшего огня
мы были холодны,
на что посмели разменять
отсчитанные дни!
А от себя не убежишь,
лжецом и мудрецом —
найдет карающая жизнь
и повернет лицом:
за отреченье от надежд,
свершенное тобой,
она тебя поставит меж
судьбой и несудьбой.

Жизнепад —
и по дереву глухо
застучала земля из пуха.
Жизнепад —
и травинки нище
наползают на пепелище.
Одна со своею бедою,
как с темной, печальной звезд01°
одна со своею судьбой,
с повинной своей головой…
* * *
Чернота. Глухота.
Темный свет от звезды одинокой
далекой, далекой,
словно друг —
тот, покинувший нас навсегда.
* * *
После дождя прозрачны степи.
Любимый мой, где ты?
Луна расцвела на тихом небе.
Любимый мой, где ты?
* * *
Я тебя помяну.
Я поставлю в прозрачную воду цветы.
Пусть они зажигают
свои золотые и легкие свечи.
Я тебя отведу
от проклятой и горькой беды.
Положи мне опять
свои теплые руки на плечи.
* * *
Опять всю ночь играл на окарине,
точил мне в очи вересковый мед.
Она меня печально укорила:
зачем любови прихотлив полет?
И плакала, и пела, и томила,
вела давно забытою тропой.
И увела.
Мой милый, милый, милый!
Где ты?
Где я?
Где оба мы с тобой?
* * *
Не меркни в памяти моей
ни на единое мгновенье.
Любви былой, траве забвенья
глоток живой воды пролей.
И веток росчерк тополиный
там, в небе пасмурной зимы.
И ветра гул.
И сон недлинный
про вересковые холмы.
* * *
Три высоких огня у меня в ожерелье.
Три звезды,
три беды —
но едина судьба.
Три весны,
три вины,
три далеких свирели
уходя, окликают
и сводят с ума.
И враждебно глядит угловатая юность:
высший труд,
нищий суд —
все именье ее.
Легких троп не искала,
не ждала чуда-юда,
душ людских не губила
во благо свое.
И убийственны мне ее злые резоны
и полынью горчит ее правая речь:
в этом мире глухих,
и слепых,
и бездонных —
как ты, сирая, смела себя уберечь?
Ты какого нездешнего жара касалась?
От каких потаенных истоков пила?
По чьему повеленью в живых оставалась
захлебнувшись слезами,
сгоревши дотла?
Но, прицельно поймав
дрожь ее поворота,
я с отточенной яростью
кипу ей вслед:

— Я — всего только тень!
Только тень!
Тень чего-то,
для чего в этом мире
и имени нет!
* * *
Ты на исходе, темный год,
и глубина твоя бездонна.
Чуть слышным колокольным звоном
обозначаешь свой уход.
* * *
Неспешное теченье дней
судьбы окружность замыкает.
Как изнемогший соловей,
душа от песен затихает.
От песен или от любви —
изранена смертельной дрожью.
Назад ее не позови —
пути укрыты бездорожьем.
* * *
Сгорай, мой год,
мой високосный год,
с цепочкою печалей и невзгод,
с огромным бушеваньем непогод
и с птицею, летящей на восход.
Гори, гори.
Тревожно догорай
и в свете дня навеки умирай
той птахою, летящею в огне —
но, умерев, запомни обо мне.
* * *
Тот талый луг.
Бескрайняя река.
Сырые, словно парус, облака
над мартовской, над снежною водою.
Бескрайняя река.
И талый луг.
И счастье, обернувшееся вдруг
стремительной, как ласточка, бедою.
Чужим порогам кланяясь сполна,
я душу растеряла,
лоб расшибла.
Я затворилась от небесной шири
в пустые, как погибель, имена.
Вошла в их бред,
в их исступленный круг,
Делила обреченные заботы.
покладая отрешенных рук,
вершила чью-то темную работу.
Но час пришел —
и взбунтовался дух
убитого, отверженного тела.
Глаза открылись.
Возмутился слух.
И сердце воскрешенно заболело.
Возникло вдруг простое слово: «Нет».
«Нет», — родилось и крепло в муках тошных
И, разорвав их хоровод истошный,
вновь обрело бескрайний белый свет.
Идти?
Иди.
Как долго мне идти!
Найду ли тех, что отняты судьбою?
Пусть запоздалой — болью и любовью —
хочу обнять,
забыться,
обрести.
Меня простите. Это я пришла.
Вся жизнь моя —
с восхода до заката —
вам, перед кеми страшно виновата,
кого от смерти не уберегла.
Моя рука и вещий голос мой,
вся жизнь моя, с заката до восхода —
кого звала сквозь годы непогоды,
судьбы взыскуя в стороне чужой.
Как рвется в небо маленькая жизнь
той ласточки над тем проклятым лугом!
Я очерчу ее заклятым кругом,
я крикну исступленно:
— Удержись!
Еще горчишь, полынная судьба.
Еще горчишь.
Но август на пороге.
Но месяц, словно козлик младорогий,
спит на вершине звездного столба.
Ты, мальчик мой.
Ты, светлое дитя.
Ты, неповинный агнец искупленья.
Лишь на тебя смотрю я, обретя
бессмыслицу последнего прозренья.
Любви тебе, и солнца, и дождя,
дерев апрельских, легких и зеленых,
и пенья птиц в их поднебесных кронах.
Душа моя, навеки уходя,
оглянется назад в святой тревоге
в преддверье нескончаемой дороги
На свой земной, нерукотворный сад.